Warning: Creating default object from empty value in /home/users/m/mkam/domains/vandeya.ru/wp-content/plugins/buddypress/bp-loader.php on line 71
 ЗА РУСЬ СВЯТУЮ | Русская Вандея

ЗА РУСЬ СВЯТУЮ

06.07.2012 в Гражданская война

Герои России при защите страны от Красной Чумы.Река времен

И все прошедшее явилось,
Как тень умершего, ему,
И все с тех пор переменилось,
Бог весть — и как, и почему…

Часы времен.

Кому они когда-то принадлежали и чьи они сейчас, я не знаю. Когда я глядел на них и слушал их бой, они будили воспоминания невозвратного времени. Большой массивный маятник плавно качается — направо и налево, опять направо, опять налево. Идет налево — тик, идет направо — так. И так все время — тик-так, тик-так…

Смотрю на это старомодное сооружение ввиде высокого, узкого шкафа красного дерева,и вижу олицетворение глубокой старины. В середине шкафа — стертая временем металлическая пластинка, на ней какая- то швейцарская фирма и 19… стертый год. Последние цифры похожи на две единицы, причем последняя больше смахивает на семерку. Я поверил, что это был год 1917-й. В этом году им — старинным часам — пять десят лет. Когда большая стрелка подходит к двенадцати, в середине что-то хрипит, что-то шевелится, и, как будто после тяжелого вздлха, раздается равномерное — б-а-а-м, б-а-а-м, б-а-а-м… От этого старинного боя еще больше веет глубоким миром прошлого, и мне кажется, что вот вдруг сейчас откроется какая-то дверка, и мы увидим, как в миниатюрном, ярко освещенном зале плавно в вальсе закружатся миниатюрные маркизы с нарядно одетыми кавалерами.

Над этими часами, что все еще неустанно отсчитывают время — тик-так, тик-так… — висит еще более потемневшая? в старинной раме, под пыльным стеклом картина: унылый пейзаж и вдаль уходящая дорога, обрамленная какими-то кустиками, травой, отдельными былинками, так напоминающими наши подорожник, репейник, «Иван-да-Марью», или… мне просто хотелось их видеть.

Вот эта дорога, вдаль уходящая, а под нею неумолимо уходящее время и воскресили все то, что было пятьдесят лет тому назад и в последующие годы, годы нескончаемых дорог, уходящих вдаль, и ту реку времен, что так безжалостно в своем стремленье унесла людей и их дела…

«Меж тем летят за годом годы..»
Долог путь, длинна дорога. Пятьдесят лет. Полвека борьбы… Полвека непримиримости, долгие годы чаяний, тоски, надежд, разочарований, упорного труда, потеря родных, близких… и наконец, на грани жизни, посильный вклад в летопись для будущих поколений, сказание о Правде: когда, что и как все было, о делах давно минувших дней, о делах Белой Гвардии — Святой Руси. Тогда, в своем подавляющем большинстве, совсем еще юноши и даже мальчики откликнулись на зов — «За Русь Святую!» — Сейчас они — уже только единицы из них — уставшие старики с терновым венцом на груди, заканчивают свои последние сказания о делах своих, о делах тех, кто с ними были тогда, давно уже спящих вечным сном под могильной землей безымянных могил.

Пусть тот, кто помнит дни лихие,
Дни славы, гордости, побед,
Не говорит: — «России нет», —
Но скажет громко: «В нас Россия!»
За Русь Святую! — Никогда в тысячелетней истории России эти два слова не имели такого напряженного значения, как в трагические дни зарождения Белого Движения. Слоdа эти стали символом спасения Родины, как девиз Белых боевых отрядов, как клич тех первых, начавших вооруженную борьбу… не понятых, не поддержанных народом, вдруг уверовавшим в призрак, бродивший по Европе. Вина ли их, что их клич не был громогласен, вина ли тех, кто слыхал, но не внял ему, — история наших дней уже рассудила. Светоч, заниженный во имя спасения Руси Святой, не погас. Порой возгорается яркой точкой среди мрака, и в истории России станет неугасимой лампадой в память тех, кто тесно сомкнули свои ряды под кровью политой землей Дона, Кубани, Терека, далекой Сибири, Днепра, Урала, Перекопа, на всех бескрайных просторах земли уже кающегося народа, народа, которому по его душевным, моральным качествам нет равного в мире.

За свою доверчивость, за свою отзывчивость, доброту и, порой, первобытную наивность пожал жестокий урок. Забыл свою Русь Святую. А когда спохватился, было поздно, зацвела кругом колючая проволока. За каждое неосторожное слово — расцветало дело. Слово и дело. Мрак покрыл Русь Святую. Страх сковывал, леденил души. В рубище одели Русь. И пошла в слезах, гонимая, жалкая и страшная, добрая и одичавшая. Голодная и терпеливая. Гордая и оскорбленная. За тебя, Святая Русь, несравненная и родная, заступились те, кто чуткими сердцами поняли, ужаснулись и, всем пренебрегая, вышли на неравный бой. Это и стало тем светочем, что сверкает среди мрака вот уже полвека. Но кто же были они, заступившиеся?

О некоторых из них, кого звали Белая Гвардия, и будет короткое, скромное сказание. Не для нас, знавших их, современников тех лет, а для тех, кто после нас прочтет нелукавствующие строки и сердцем юным поймет и поверит.

Белая Гвардия
Вам, приявшим венец
За спасенье России,
Песню сложит певец
Под раскаты стихии…
Трудно втиснуть в скупые строки всю величину их подвига. Кто же были они?.. — Сквозь голубую пелену затуманенных глаз, на фоне как бы увеличивающегося тернового венца, что в рамке стоит на столе, в памяти, как ожившие видения, проходят они…

Петя… Я помню его гимназистом третьего или четвертого класса. Высокий, стройный мальчик… мой старший брат, хотя… на самом деле, он был единственным младшим братом моей мамы, но росли мы вместе, вместе учились, хоть в разных классах, и все нас считали братьями, и мне самому очень хотелось, чтобы у меня был старший брат…

Туман сгущается, и все в той же голубой пелене воспоминаний — Петя в солдатской шинели, туго стянутой поясным ремнем, погоны с одной белой полоской, серая папаха. Шестнадцатилетний доброволец 128-го Старооскольского полка в 1916 году.

Как на проясняющемся кино-экране, все то же родное лицо. Петя в длиннополой шинели, только что наспех пристегнуты юнкерские погоны, та же серая папаха, на ремне два подсумка, в руках винтовка, на лице все та же знакомая улыбка… как бы говорящая, из тиши туманной лет ушедших «помнишь?»… — Помню, все помню… А вокруг такие же юные задорные лица, папахи, цветные фeражки и девушка с красным крестом на груди. Снег, мороз… середина декабря 1917 года. Как можем, как умеем, надо записать, чтобы не забыли о них после нас. И будет ли обещанный им памятник — орлятам разоренного орлиного гнезда?

Скрылись они, как и тогда в туманное утро, а память воскрешает все новые картины… передо мной корнет с терновым венцом на груди — похудевшее, загорелое лицо… Узнаю тебя, наш Пепа — так звали его в детстве. Забинтована левая рука с пальцами, оторванными гранатой уже в конце легендарного похода. А вот последнее, прощальное видение

— лицо уже не мальчика… офицер, все те же две звездочки на потускневших погонах, вшитых в потрепанную шинель, совсем уже потемневшая папаха, потертые ремни аммуниции, потемневшие и не звенящие шпоры. Трогательное прощание с конем под грохот орудий судовой артиллерии боевых кораблей… Ушли корабли, ушел Петя… Навсегда. Где безымянная могила? На Перекопе? У Каховки? или где-то в скифских степях южной Таврии? Да и есть ли могила?..

Первый юнкер
Вы первые подняли знамя
Борьбы за свободу и честь,
B вашей судьбы испытанья
Нельзя никогда перечесть…

Длинная кавалерийская шинель. Помятая цветная фуражка с креном чуть направо и козырек на нос. В замерзших руках без перчаток — винтовка, прижатая к подсумку. Подбородок у штыка. Смотрит сероглазый и улыбается курносенький брюнетик. Так девушки сразу окрестили, разглядывая его, а он их. Аничка его спросила: «Как вас звать?» — а он на Галю смотрит и с белозубой улыбкой отвечает: «Володя», — и сразу поправился: — «Владимир Посохин, юнкер».

То было в снежно-туманное утро середины декабря 1917 года. Это я его прозвал тогда — «Первый юнкер». Потому что он первый показался из-за угла нашей улицы в Нахичевани, держа винтовку наперевес. Я его первый и увидел, стоя у края окна за гардиной.

Пишу эти строки, и весь там, тогда, а здесь… цикады кричат под вечер на деревьях, да так стрекочут — вроде из нескольких пулеметов строчат, и сквозь этот шум и сумерки вечера я ярко слышу стрельбу у Заречной, что у Батайска, и вижу палаты Николаевской больницы в Ростове, а на крайней кровати под серым одеялом… «первый юнкер». То было в январе. За станицей Гниловской подстрелили. Уложили на койку недели на две, а он через два с половиной дня с девушками пошушукался, что в первый день на него глядели, а сейчас сестрами работали, да и был таков. Ничего, зажило. Только, пробираясь в свой отряд, чуть красным в лапы не попался; отбился, в свой отряд явился. От полковника разнос, а потом сам же ему перевязку сделал, приказал пулеметные ленты набивать на двуколке. И папирос дал.

В мареве воспоминаний — весенний день, когда зацвели уже фиалки, примула, тюльпаны, распустились на деревьях молодые листочки, а в воздухе носились ласточки; у ворот остановилась конная группа из шести всадников. С коня прыгнул, повод в руке, и к воротам, а в воротах уже видение — не мое, его видение — и с уст срывается: «Володичка!» — а он: «Галочка!».. – а я на всех смотрю и слышу: «С похода вернулись, только что из Ольгинской — наметом, в Мечетинской стоим, отпустили на два дня, а это братья и походники мои», — и стоит курносенький юнкер, уронивший повод своего коня, утонувший весь в теплых лучах девичьих глаз. Гимнастерка суконная, а на локте белая повязка чем-то красным пропитана, сапоги стоптаны и рыжими стали, а конь его сзади в спину толк… и встреча состоялась.

Скоро и опять ушел, но уже хорунжим. На гимнастерке новенький знак тернового венца с мечами. Весь какой-то новенький, разутюженный, и все на нем блестело и даже духами пахло. Вечером это было, дня за два до отправки на фронт после производства в Новочеркасске. В тот вечер женихом стал нашей Гали.

Год 1919-й. Простенький конвертик, с разными штампами и пометками. Небольшой листок и несколько строчек: число, месяц, год… сотник Владимир Посохин убит под Воронежом… Письмо, после которого опускаются руки и говорить не о чем. Вечером в Софиевском храме панихида, упокой, Господи… во блаженном селении… слезы… А через два дня другое такое же письмо. «Простите, ошибка, рады сообщить — сотник В.Посохин в полевом лазарете, подобрали мертвым, рана в голове, по дороге к штабу застонал, ездовые, что убитых везли, доставили в лазарет».

В том же храме молебен, и опять слезы, но слезы радости.

Год 1920-й. Ушла армада в Крым. А конница по берегу на юг. Кругом все заливалось мраком. Ветреной холодной ночью, у подножья гор, в дверь осторожно кто-то постучал. Притушили свет. В дверях — Володя — сотник, первый юнкер. Маленькие усики, давно не бритый. О судьбе своих пришел узнать. О себе поведал. В арьергардных были боях, в горах от своих оторвались, до берега добрались, да поздно. А теперь что делать?… Остальные ждут в горах, попробуем горными лесами двигаться на юг… И ушел…

Далеко не ушли… Уходить было уже некуда.

192… год. Плохо одетый человек. Изможденное, тонкое, интеллигентное лицо. «Простите, Бога ради, меня. Примите весть, как Божью волю. Я с ним в одной камере сидел. Перед… тем последним утром он мне сказал ваш адрес, просил по возможности повидать, рассказать и передать дочери благословение…» На стол положил маленький обломок тернового венца с мечем, весь знак хранить не мог…

В кроватке беспокойно спала Bрочка. На человека смотрела Галя окаменевшим, лицом:…

Не стало первого юнкера

И остались вы России верными,
Старики с седою головой.
Слава вам за то, что первыми
За свободу вы пошли на бой…

Мария Петровна прочла коротаю записку и обомлела. Ну куда он, старый, на ночь глядя, в такой мороз подался? Отпустил бы бороду побольше, какой-нибудь сюртучишко напялил бы, и никто не узнал бы… Господи, Твоя воля, не навоевался еще, мало его турки да японцы покалечили, вон и от немцев досталось, не хватало еще от своих получить! Вот опять жди и томись, как то он там. Бог весть, когда теперь вернется, а то привезут покалеченным, в который-то раз. Не дай Бог, не убили бы, свои-то хуже турков стали.

Мария Петровна не спала эту ночь — ночь с 9-го на 10-ое февраля. Всю ночь на коленях молилась у образа Св.Николая Чудотворца. Через два с половиной месяца Николай Николаевич вернулся из ставшего легендарным похода.

И опять в дымке воспоминаний вижу его в военном госпитале осенью 1915 года, на койке под одеялом. Расстегнут ворот рубашки, на груди золотой крест и ладонка на цепочке. Я, гимназистик, смотрю и думаю: дедуган, да не тот. Пару лет назад приезжал — какой бравый был, а сейчас вроде маленький старичек. Сестра из ложечки чем-то его поит, а дедуган кривится и говорит: «Фу, гадость какая, дали бы чего-нибудь поприятней!» — А сестра ему отвечает: «А вы, господин полковник, гадость эту пейте, а о приятном думайте — помогает». А он хитро улыбается: «Это, говорит, хороший совет: эдак можно и галошу с керосином проглотить и думать, что это ананас в шампанском! Не поможет!» — Шутник был.

Ясно вижу и помню деда в дни Февральского бунта — дни, насыщенные обалделыми демонстрациями, митингами, грабежами и бесчинством. Всему случившемуся он не хотел и не мог поверить.

Приехал в Ростов во всей боевой аммуниции, при всех орденах, из своей резиденции, где был воинским начальником. Приехал не один, с ним вахмистр казачьей сотни при воинском управлении с десятком здоровенных, бравых и довольно решительного вида казаков. По вечерам, когда он возвращался из своих хождений по мукам, запомнились отрывки его фраз, вроде: «…все это чудовищно, ужасно… этого так оставить нельзя, надо действовать, промедление смерти подобно…» и т.д. Несколько недель бесплодных убеждений и переговоров, как он потом рассказывал, с начальством гарнизона, комендантом города, командирами местных частей, с атаманами окрестных станиц — закончились внезапным уходом деда со своим «войском» из Ростова… с боем, ввиду случившейся крупной неприятности.

В Коммерческом парке, что у границы, делящей огромный город на Ростов и Нахичевань, перед большой, лускающей семечки толпой выступал какой-то революционный оратор. В Коммерческом клубе, что в парке, было какое-то учреждение, в котором чего-то добивался дед. Ничего не добившись, вышли в парк и, при молчаливом взаимопонимании, разросшееся до трех десятков дедово «войско» стащило оратора с «пьедестала» и всенародно жестоко выпороло всегда висевшими на шашках нагайками. Затем произошла схватка с частью толпы, ибо другая часть горячо аплодировала казакам. Явившаяся часть «революционного порядка» принудила деда с его «войском» отступить за парк к коноводам, а затем наметом уйти в Балабановскую рощу. С тех пор я деда не видел до его ухода в 1-й Кубанский поход, за Русь Святую.

Вспоминаю его возвратившимся из похода. Во всем его типично-военном облике и в выражении глаз, лица многое изменилось. Это был уже не тот офицер Императорской конницы, это был солдат, носящий на себе все необходимое для боя. Солдат, о котором некому было заботиться — о замене его обмундирования, износившихся сапог, аммуничных ремней и т.п. Меньше, много меньше появлялась на лице столь привычная, веселая улыбка. В глазах и в сжатых под усами губах была суровость. Как-то он повторил с горечью чью-то мудрую фразу: «…Только теперь я узнал, что, оказывается, я многого не знал…»

Дед продолжал воевать. Постаревшая Мария Петровна по ночам продолжала молиться у потемневшего образа Св.Николая Чудотворца.

13-го марта 1920 года, у борта парохода «Владимир», дед отдал три команды: расседлать, снять уздечки, стройся и… на борт шагом марш. Предварительно было трогательное прощание с друзьями всех походов — с лошадьми — и с остающимися родными и близкими людьми. Со своим другом всей своей жизни, с женой Марией Петровной, дед попрощаться не успел. Не мог. Его часть прошла стороной, далеко от родного города.

Итак, почти старик, полковник, служивший при двух императорах, участник всех войн, много раз раненый, никакой своей собственности никогда не имевший, в личной жизни скромно живший, на грани своей жизни, в судьбоносные трагические дни, постигшие всю страну, не изменил своей присяге и не забыл Святую Русь.

За всеми вы шли на окопы
И цепи косил пулемет,
Но знать не хотела Европа,
Как русская доблесть цветет.

Лето 1917 года. В открытое широко окно врывались душистые грозди сирени. Навстречу им плыли незатейливые, мило сентиментальные, порой собственной импровизации мелодии из-под клавишей пианино, что стояло с справа от окна в бабушкином доме.

Знакомый голос Ани, не сильный, но глубоко задушевный, тихо иел:

Ночь светла, над рекой тихо светит луна,
И блестит серебром голубая волна…
Я пробирался в комнату, салился у высокой этажерки, брал с третьей полки ее альбом — она позволяла — и рассматривал нарисованных тонким перышком, ее рукой, птичек, бабочек, цветы… Рассматривая, я все же был во власти песни…

В темном лесе, в глуши изумрудных ветвей
Звонких песен своих не поет соловей…
Глядя на ее профиль, мне всегда казалось, что вокруг ее светло-калтановых волос и контура лица было какое-то сияние — или это было потому, что она сидела на фсне открытого окна, я же мостился в темном углу за этажеркой. Это, конечно, запоздалое объяснение, тогда я это принимал иначе.

Когда она трогательной мелодией и совсем уже с тихой проникновенностью заканчивала очень известный тогда романс со словами:

В эту ночь, при луне, на чужой стороне,
Милый друг, нежный друг, вспоминай обо мне…
— я вставал и с глазами, полными слез, уходил в сад. Тсгда я был гимназист. Тогда я не мог себе представить быть где-то на чужой стороне и… вспоминать о ней. ТОГДА, как и все ТОГДА — в моем возрасте, в среде и в условиях проявления человеческих чувств — я был полон зарождающегося святого чувства любви, доброты и нежности.

На ней часто была серенькая блузка с отложным закрытым белым воротничком. Около перламутровой пуговки приколота брошка. Золотая пластинка в виде облачка, на ней накладная эмалевая белая ласточка, к е су гая б носике крошечную веточку, покрытую мелкими сапфирами.

Аня охотно с восторгом рассказывала, как леток 1915 года она ездила на фронт к брату, как ее мило приняли в полку, как она слыхала гром орудийных раскатов вдали, как сна вклада возвращающиеся эскадроны драгун, как ночью наблюдала огневые вспышки орудийных выстрелов и далекое зарево пожаров, как брат и другие офицеры учили ее стрелять из кавалерийской винтовки, скакать верхом, как сна ухаживала за легко ранеными драгунами и, наконец, со смехом умиления, как брат ранним утром выпроводил ее ка ближайшую станцию и устроил в уходящий санитарных поезд, а корнет Горин, товарищ брата, на прощание подарил ей от имени всех офицеров эскадрона вот эту брошку и сказал: «Это вам, наш маленьких драгунчик, на память о нас и на счастье, которое вам принесет эта ласточка». Аня уже с грустью и с каким-то содроганием рассказывала, как она помогала ухаживать за бедными ранеными и чего только она не насмотрелась за недельное пребывание в пути.

Ровно через год Аня так же сидела у пианино, так же было открыто окно, так же цвела душистая сирень и так же ее тонкие пальцы перебирали клавиши старенького пианино, как и прежде… Тихим голосом она пела, как…»умирали в хрустальном бокале золотистые, нежные pозы…»

На левой стороне белого платья, с небольшим фрменным фартуком с красным крестом на груди, был приколот знак тернового венха с мечем на георгиевской ленте.

— А где же белая ласточка? — об этом я первых ее спросил.

Все наши были в сборе. По пробьбе всех, Аня рассказала историю брошки с самого начала.

А случилось то, что на окраине станицы, уже на Кубани, преследуя бегущих красных, упал юнкер. Быстро следуя за добровольцами, Аня подбежала к упавшему и к ужасу своему узнала в нем брата корнета Горина. Леня, которого она знала, встретивши в походе вместе с братом, был мертв. Забыв про красных крест на рукаве и на сумке, она схватила его винтовку, быстро забрав все оставшиеся патроны из подсумков, подбежала к дереву, уложила ствол на одну из ветвей и быстро начала стрелять по бегущим среди кустарников, прыгающим, пригибающимся, падающим серым и черным фигурам. Чем быстрее она стреляла, тем больше уверялась, что после каждого выстрела фигуры нелепо падали — то боком, то как бы споткнувшись, роняя винтовку, то, вдруг останавливаясь и подымая руки, медленно опрокидывались навзничь. Аня стреляла не плохо, но потом, после, она не была уверена, было ли это так, или сгоряча ей только так казалось. Когда все патроны были расстреляны, она вышла из-за дерева, но, не пройдя и нескольких шагов, вдруг почувствовала, как будто кто-то ударил ее в грудь, отчего захватило дыхание, а дерево, вдруг очутившееся перед ней, стало задать, руками же и лицом она почувствовала влагу земли.

На перевязочном пункте доктор обнаружил, что пуля пробила два слоя плечевого кожаного ремня, два слоя кожаной куртки и, ударившись концом в золотую, покрытую белой эмалью брошку-ласточку. согнула_металл, раскрошенная эмаль, пробила грудную кость и в ней застряла. На другой день доктор, отдавая Ане пулю и изуродованную брошку, сказал ей:

— Благодарите, сестрица, вашу ласточку, она вам жизнь спасла.

Недалеко от Новороссийска, у края бегущей по склонам гор старочеркесской дороги — еле заметный холмик. Зимой норд-остовый ветер аккуратно покрывает его белым снежным саваном. Весной теплый ветерок с моря снимает зимний убор и покрывает голубыми незабудками на все лето. Среди них алеют красные тюльпаны, и буйно покрывается зеленью куст боярышника, над которым в полдень вьется жаворонок, и песнь его несется о том, что есть сильнее смерти.

Но безвестных имен, сколько б ни было их,
Никогда не забудет родная страна,
Славный подвиг почтит, и в молитвах своих
Помянет их она.

Вместо венка на страницы нерукотворного памятника

Не забыть, когда вы обреченными
Честь России думали спасти,
А пришлось с последними патронами
Эту честь вам в степи унести.

Память сохранила многое, да разве все опишешь? Мне, нам дорого, а другим… верно, скучно. Один мой знакомый письмо прислал, пишет: «Читал твой рассказ. Ты, дружок, не обижайся, а вот только про чужое, личное, скучно читать, ты бы там фантазии подпустил какой-нибудь, поднаврал бы чего-нибудь захватывающего, чтобы интереснее было…» Прочел я и не обиделся. Тем, кто не пережил тех дней, кто был далеко от тех мест, или тем, кто просто не заметил того, что было, — согласен — скучно читать о стоящем у крыльца замершем юнкере с винтовкой или о старике-полковнике, рассердившемся, глядя, как закачались устои великой Империи и бросившемся спасать, что можно еще было спасти, да еще о гимназисте, да о девушке, о добровольцах, которым порой есть хотелось, да нечего было есть, спать хотелось, от усталости готовы были свалиться, да негде было даже прилечь, да и времени не было. Хоронили их без гроба, порой без молитвы, так — в неглубокую ямку, и грязью забрасывали… Скучно? Мне — нет! А фантазии и без меня кругом хватит, да и не только фантазии, а самой откровенной лжи.

В каждой стране есть могила неизвестного солдата с более или менее художественно и соответственно исполненным памятником. В дни памятные славных дней на поло брани памятник усыпан цветами, кругом венки, национальных цветов ленты, мерцают огоньки в фонарях, как лампады. Все отдают честь, женщины, мужчины приходят с венками, с трогательными букетиками живых цветов, положат на ступеньки, постоят молча, склонив головы, вытрут платочком глаза, скромно отойдут в сторону, почтив память своих мужей, отцов, братьев, сыновей, павших вдали от мест своих родных, защищая свою Родину.

Народы чтут память своих героев и ценят их дела.

В нашей стране нет таких могил. А у нас вот уже скоро полвека и страны нет.

Больше пятидесяти лет тому назад, защищая свою Родину, свой народ, свою веру, пали смертью храбрых на боевых полях восточной Пруссии, Галиции, в горах Эрзерума миллионы русских солдат, офицеров. Где лежишь ты, неизвестный солдат?

Пятьдесят лет тому назад юные герои, с одним желанием в груди — спасти оскорбленную и жестоко раненую Родину, отдавали свои жизни в дни трагической эпопеи Белой вооруженной неравной борьбы на полях Дона, Кубани, Урала, Сибири, Днепра и у Петрограда. Где лежишь ты, неизвестный воин Белой Гвардии? Где твоя безымянная могила? Тихо ждешь обещанного памятника? Неугасимой лампады?

А когда история рассудит,
В пораженьи наша ли вина,
То вписать в скрижали не забудет
И простые ваши имена…

Нет страны. Нет даже символической могилы защитника Святой Руси. Нет неугасимой лампады. Но есть неугасимая память о них, передающаяся из поколения в поколение оставшимися, теми, кто носит терновый венец на груди.

Есть нерукотворный памятник делам вашим. Зажженный светоч сверкает во мраке и до наших дней, дней великой скорби и печали.

Из всех помянутых здесь лишь только один деду Николай Николаевич был офицером царской службы. Участником всех войн, которые оставили на его теле свои зарубки. Никогда никакой своей собственности он не имел, кроме всем известного скромного офицерского жалованья.

Петя — гимназист. Сын очень скромного достатка, но достойных родителей. Будучи в старших классах, репетировал гимназистов младших классов, чтобы иметь возможность купить лишнюю книгу или скромные подарки родителям и сестрам в дни их именин.

Аничка Чубарина — типичная дочь семьи армейского офицера, убитого на германском фронте. Брат — тоже офицер армейской конницы. Никакой своей собственности никогда не имели.

Володя — первый юнкер — из обыкновенной казачьей семьи, имевшей обыкновенный казачий земельный надел — землю, которую и обрабатывали своими руками, а в военное время мужчины садились на коней и уходили в свои полки, оставляя все хозяйство на руках женщин, стариков и детей.

Таковы в своем большинстве были воины Белой Гвардии, вступившиеся за честь, славу своей Родины, не преследуя никаких корыстных целей, и имевшие полную возможность уклониться от тех тягот и той участи, что понесли они, как крест, за Русь Святую.

Награда будет вам в России,
Когда в светлый, недалекий год
С боем выйдут силы молодые,
Чтоб закончить начатый поход

 

Б.Турчанинов.

Прокомментировать

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

This blog is kept spam free by WP-SpamFree.